Но и тут встречал я оригинальных, самобытных людей: иной, как себя ни ломал,
как ни гнул себя в дугу, а все природа брала свое; один я, несчастный, лепил
самого себя, словно мягкий воск, и жалкая моя природа ни малейшего не
оказывала сопротивления! Между тем мне стукнуло двадцать один год. Я вступил
во владение своим наследством, или, правильнее, тою частью своего
наследства, которую мой опекун заблагорассудил мне оставить, дал
доверенность на управление всеми вотчинами вольноотпущенному дворовому
человеку Василью Куряшеву и уехал за границу, в Берлин. За границей пробыл
я, как я уже имел удовольствие вам донести, три года. И что ж? И там, и за
границей, я остался тем же неоригинальным существом, Во-первых, нечего и
говорить, что собственно Европы, европейского быта я не узнал ни на волос; я
слушал немецких профессоров и читал немецкие книги на самом месте рождения
их... вот в чем состояла вся разница. Жизнь вел я уединенную, словно монах
какой; снюхивался с отставными поручиками, удрученными, подобно мне, жаждой
знанья, весьма, впрочем, тугими на понимание и не одаренными даром слова;
якшался с тупоумными семействами из Пензы и других хлебородных губерний;
таскался по кофейным, читал журналы, по вечерам ходил в театр. С туземцами
знался я мало, разговаривал с ними как-то напряженно и никого из них у себя
не видал, исключая двух или трех навязчивых молодчиков еврейского
происхождения, которые то и дело забегали ко мне да занимали у меня деньги,
- благо der Russe верит, Странная игра случая занесла меня наконец в дом
одного из моих профессоров; а именно вот как: я пришел к нему записаться на
курс, а он вдруг возьми да и пригласи меня к себе на вечер. У этого
профессора было две дочери, лет двадцати семи, коренастые такие - бог с ними
- носы такие великолепные, кудри в завитках и глаза бледно-голубые, а руки
красные с белыми ногтями. Одну звали Линхен, другую Минхен. Начал я ходить к
профессору. Надобно вам сказать, что этот профессор был не то что глуп, а
словно ушибен: с кафедры говорил довольно связно, а дома картавил и очки все
на лбу держал; притом ученейший был человек... И что же? Вдруг мне
показалось, что я влюбился в Линхен, - да целых шесть месяцев этак все
казалось. Разговаривал я с ней, правда, мало, - больше так на нее смотрел;
но читал ей вслух разные трогательные сочинения, пожимал ей украдкой руки, а
по вечерам мечтал с ней рядом, упорно глядя на луну, а не то просто вверх.
Притом она так отлично варила кофе!.. Кажется, чего бы еще? Одно меня
смущало: в самые, как говорится, мгновения неизъяснимого блаженства у меня
отчего-то все под ложечкой сосало и тоскливая, холодная дрожь пробегала по
желудку. Я наконец не выдержал такого счастья и убежал. Целых два года я
провел еще после того за границей: был в Италии, постоял в Риме перед
Преображением, и перед Венерой во Флоренции постоял; внезапно повергался в
преувеличенный восторг, словно злость на меня находила; по вечерам пописывал
стишки, начинал дневник; словом, и тут вел себя, как все.
|