"Совершенно как в лучшем
парижском салоне", - думала Марья Дмитриевна, слушая их уклончивые и
вертлявые речи. Паншин чувствовал полное удовольствие; глаза его сияли, он
улыбался; сначала он проводил рукой по лицу, хмурил брови и отрывисто
вздыхал, когда ему случалось встретиться взглядами с Марьей Дмитриевной; но
потом он совсем забыл о ней и отдался весь наслаждению полусветской,
полухудожнической болтовни. Варвара Павловна показала себя большой
философкой: на все у ней являлся готовый ответ, она ни над чем не
колебалась, не сомневалась ни в чем; заметно было, что она много и часто
беседовала с умными людьми разных разборов. Все ее мысли, чувства вращались
около Парижа. Паншин навел разговор на литературу; оказалось, что она, так
же как и он, читала одни французские книжки; Жорж-Санд приводила ее в
негодование, Бальзака она уважала, хоть он ее утомлял, в Сю и Скрибе видела
великих сердцеведцев, обожала Дюма и Феваля; в душе она им всем предпочитала
Поль де Кока, но, разумеется, даже имени его не упомянула. Собственно
говоря, литература ее не слишком занимала. Варвара Павловна очень искусно
избегала всего, что могло хотя отдаленно напомнить ее положение; о любви в
ее речах и помину не было: напротив, они скорее отзывались строгостью к
увлечениям страстей, разочарованьем, смирением. Паншин возражал ей; она с
ним не соглашалась... Но, странное дело! - в то самое время, как из уст ее
исходили слова осуждения, часто сурового, звук этих слов ласкал и нежил, и
глаза ее говорили... что именно говорили эти прелестные глаза - трудно было
сказать; но то были не строгие, не ясные и сладкие речи. Паншин старался
понять их тайный смысл, старался сам говорить глазами, но он чувствовал, что
у него ничего не выходило; он сознавал, что Варвара Павловна, в качестве
настоящей, заграничной львицы, стояла выше его, а потому он и не вполне
владел собою. У Варвары Павловны была привычка во время разговора чуть-чуть
касаться рукава своего собеседника; эти мгновенные прикосновения очень
волновали Владимира Николаича. Варвара Павловна обладала уменьем легко
сходиться со всяким; двух часов не прошло, как уже Паншину казалось, что он
знает ее век, а Лиза, та самая Лиза, которую он все-таки любил, которой он
накануне предлагал руку, - исчезала как бы в тумане. Подали чай; разговор
стал еще непринужденнее. Марья Дмитриевна позвонила казачка и велела сказать
Лизе, чтобы она сошла вниз, если ее голове стало легче. Паншин, услышав имя
Лизы, пустился толковать о самопожертвовании, о том, кто более способен на
жертвы - мужчина или женщина. Марья Дмитриевна тотчас пришла в волненье,
начала утверждать, что женщина более способна, объявила, что она это в двух
словах докажет, запуталась и кончила каким-то довольно неудачным сравнением.
Варвара Павловна взяла тетрадь нот, до половины закрылась ею и, нагнувшись в
сторону Паншина, покусывая бисквит, с спокойной улыбочкой на губах и во
взоре, вполголоса промолвила: "Elle n'a pas invente la poudre, la bonne
dame" {"Она не изобрела пороха, эта милая дама" (франц.).}.
|